Во время оно
+46

У опального боярина Карпа Лукича трое подручных, хватких да умелых – Игнашка-конюх, Федор-дьячок и юродивая Марфушка – рябая, хромоногая и глаз лихой. Боится их дворня, уважает: недаром ходят они с боярином на страшные неведомые дела. Да и самим Карпом Лукичом детишек малых стращают что ни день: хоть и носит он крест, и висит на шее его ладанка с перстом чудесным Святителя Пантелеймона, а все же с нечистью знается и заговоры тайные знает. Ну, слово-то заветное, положим, и мельнику ведомо, а только стоит лешему мальчонку захороводить или водянице рыбаря уволочь – бьют челом Карпу Лукичу, даром, что земской он, не опричный. И идет Карп Лукич, никому не отказывает. Такая у него служба перед людьми, а вот о ней и сказ.

Ночь на дворе у Карпа Лукича, темно, хоть глаз выколи. Спит боярин, и спят подручные его. Тяжкий день выдался: задрал волколак девку, первую красавицу на селе, уже и жениха ей сосватали, хорошего парня, работящего и собою ладного. Кликнул вечером Карп Лукич Игнашку, и отправились они в лес. У Игнашки чутье – как у пса борзого, словно и сам он нелюдь. Сирота он, Игнашка-то, мать родами померла. В лес пошла порожней, а вернулась тяжелая. Кто отец – один Бог ведает. Приютил его у себя в доме Карп Лукич, не то жалеючи, не то с умыслом, и то ведь сказать, что младенец-то был страшненький, весь в волосьях, и выл, как младенцы отродясь не воют – словно выпь с болота кричит. Как его кормилица к груди поднесла, так он и вцепился, за один присест все молоко высосал. Рос не по дням, а по часам. Три года ему за восемь сошло, на пятый – уже здоровый парень, молчит только, весь разговор – мычит да пальцем тычет. А сила в нем большая, пусть и рот на замке – зубами колоду разгрызает, быка ударил – умер бык, и нюх волчий, никому от него не спрятаться, из-под земли достанет. Вот только люди Игнашке не надобны, не интересны, оттого и сидит он день-деньской с лошадьми. Те сперва пужались, рвались от него, потом привыкли – разглядели они его, что ли? Так и ходит за ними с тех пор, и за верную службу пожаловал Карп Лукич Игнашке кнут – да не простой, а заговоренный. Хочешь – сечет так, что мясо наружу, хочешь – гладит, как заморский шелк. Доволен был Игнашка, просиял даже через дикий свой волос и с тех пор подсоблял боярину в потаенной его службе.

Вышли они за околицу. Красив наш лес и зверьем богат: белки, куницы, рыси, а зайдешь глубже – и ведмедя встретишь, и секача.

— Чуешь? – спросил Карп Лукич Игнашку.

Оскалился Игнашка.

— Чуешь, - сказал боярин. – Добро. Веди тогда.

Повел. Игнашка, он, когда выслеживает, совсем на зверя похож, даже на четвереньках ползает, вот и теперь бухнулся. Вьется он ужом по лесной тропинке, вынюхивает, а за ним Карп Лукич – высок наш боярин, дороден, крепкие у него руки – подкову, бывало, гнул. Подошли они к дубу засохшему, с корнями вывороченными, тут Игнашка и остановился. Встал, землю с себя отряхнул и в корни дубовые тычет: дескать, там оно прячется. Тут боярин слово шепнул тайное, и вдруг стал свет, неяркий, но ровный, словно лучина зажглась, откуда светит – неведомо. Зашевелилось что-то под корнями, заворчало и кинулось на Карпа Лукича, черное, агромадное кинулось. Вцепилось в боярина и ревет. Игнашка тут как тут, кнутом своим лупит, да только боярин тоже не промах – сжал чудище в объятиях и давит. Вой, хрип, паленой шерстью пахнет. Ослабло чудище, и разжал Карп Лукич свой железный обруч. Ну и туша – вдвое больше любого волка, а морда поганая и на ней тоска. Вместо брюха – уголья.

— Ну, спасибо тебе, отче Филофей, - вздыхает Карп Лукич. – Когда бы не твой подарок, лежать мне сейчас свежей падалью. Сдох, Игнашка?

Игнашка мычит – сдох.

— Стерво – Федьке. Как обычно, помнишь?

Помнит Игнашка, чай оно не впервые. Подхватил тушу, перекинул через плечо и пошел обратной дорогой. Легко пошел, словно не десять пудов тащил, а коромысло липовое.

Теперь о Федоре.
Сколько живу, а другого такого человека, как Федор, дьячок наш, не видывал. И пьяница, и греховодник, а голова из чистого золота. Все на свете языки знает: арамейский, греческий, халдейский и еще тьму. В Чернигове его Карп Лукич нашел, пил Федор без просыху, а напившись – чертей гонял. Настоящие это были черти-то. Трезвый, Федор их не видел, а как зальет зенки – как шоры с глаз сняли. Вот и воевал по мере сил. Раз, чарку выпив, пришел часы читать и видит – на батюшке настоятеле черт сидит и копытом по Псалтирю водит, помогает. «Ах, ты нечисть окаянная!» - закричал Федор и как бросится на старца, как давай его за бороду таскать - позор на весь честной народ. Три дня у позорного столба простоял Федор, а ведь ему архиерея прочили, такой был человек грамотный. Как отстоял – выкинули за ворота, иди куда хочешь. Ну и пошел. Спал в канаве, ел грибы, изловит, бывало, пташку – и рад. Помер бы, наверно, не случись поблизости Карп Лукич. Тот его из канавы вытащил, выходил и к себе взял – в помощники. Письмоводит у него Федор и другую службу исполняет – отравы в склянки разливает да повилику в ступе толчет. Бывало, выйдет из подвала боярского, а от него, как от беса, серой тянет.

А однажды было вот что: посреди белого дня выбежал он во двор в одних портках, сам вусмерть пьяный, а в руке – бляшка свинцовая.

— Получилось! – кричит, - Получилось!

— Что получилось-то, Федя? Не срамись понапрасну, - говорит ему ключник наш Егор, во все тайны посвященный.

— Что, что? – передразнил его дьячок. – Была гривна золотая – стала свинцовая, вот что! Ал-хи-ми-чес-кий процесс, дурья твоя башка! Трансмутация!

— Мало тебя пороли, Федя, мало, - сказал Егор, - Вестимо ли дело, золото на свинец переводить? Оно наоборот надо.

— Наоборот пущай в Европах делают, Фламели да Трисмегистусы, Бога их в душу! А у Руси-матушки свои пути, исконные! Что уставился, темнота?

— Дело твое, - сказал Егор. – Хочешь жемчуг уксусом трави, хочешь – яхонты кроши, а только перед Карпом Лукичом я за тебя больше не ходатай. Пропасть хочешь – пропадай.

Но не пропал Федор, не такой это был человек. Наоборот, пуще прежнего уверился в нем Карп Лукич, даже клятву заставил дать на мощах великомученицы Варвары, что не бросит его дьячок, не уйдет туда, где кормят слаще.

Притащил Игнашка Федору перевертыша, и разложили они поганую тушу на широком столе, на белой скатерти.

— Это, друг ты мой Игнатий, зверь, вервольфом именуемый, - говорит учено Федор, а Игнашка мычит по обыкновению. Уж очень они с Федором хорошо уживались.
Федор молитву почитал, составом тайным стерво окропил, сквозь стекло особое глянул и говорит:

— Парень это, молодой совсем. Поверни его, Игнат, а то лица не разглядеть. Батюшки святы, да это ж девкин жених-то! Вот тебе и на! Не пойму только, через нож он скакнул или сглазили – туман. Ты, Игнат, зови Марфушку, пусть посмотрит.

О Марфушке речь особо. Девка она собою страшная, а все ж нашелся кто-то, ссильничал потехи ради. С тех пор правый глаз у нее обычный, карий, а левый закрылся навек, зарос кожей. Мать с отцом у Марфушки померли в холеру, а держать ее в деревне боялись – слухи ходили нехорошие. Говорили, стоит Марфушке свой мертвый глаз показать, как правда открывается, и над обманщиком вершится суд. Нас-то от этого боярин миловал, но калики перехожие рассказывали, что страшная это смерть от Марфушкиного глаза - словно земля все соки высасывает. Хорошо еще, что Марфушка убогенькая, не знает какая ей страшная сила дадена. Ходит она в одной рубахе круглый год, в жару ли, в холод и нянчит куколку тряпичную, а потеряет куколку – кличет протяжным голосом.

— Смертынька, Смертынька, где же ты?

Пробовал Марфушку Карп Лукич приучить к дому – да где там, и часу в горнице не усидит, дрожит, скулит, во двор просится. Что с такой сделаешь? Оставил ее Карп Лукич, а она вырыла себе яму на скотном дворе, там и живет. Ни супа, ни каши в рот не берет – только пшено да объедки.

Привел ее Игнашка к Федору, жалкую, замаранную.
— Марфушка, - говорит ласково Федор, - девица ты моя красавица, окажи еще одну милость.

Моргает Марфинька единственным глазом, к ласковым словам не приучена. Лихой ее глаз повязкой скрыт.

— Посмотри-ка, - просит Федор. – Что видишь? – и повязку осторожно снимает.
Смотрит Марфушка. Воздух вокруг становится словно мед – густой, вязкий. Отпустило.

— Камень! - скулит Марфушка, - Ка-а-а-мень!

— Что «камень», Марфушка? Какой камень?

— Чо-о-рный! Чо-о-о-о-рный! – голосит рябая. Еле успокоили ее Федор с Игнашкой.

— Черный? – задумался, вернувшись, Карп Лукич. – Значит, не сам перекинулся. Значит, сглаз. Ты, Федька, жди, к полуночи двинемся. Скажи Игнашке, чтоб не уходил, и Марфушку придержи. Если насчет камня все верно - пригодится.

— С Тенью идешь говорить, Карп Лукич? – осторожно спрашивает дьячок. – Не ходи, послушай глупого своего холопа. Я человек бывалый, нечисти видел без счета, а как вспомню Тень эту – крещусь, точно окаянный.

— Уймись, - говорит Карп Лукич. – Как по-другому узнать? Книга твоя молчит? Молчит. Сами не догадаемся. Один выход – Тень.

— Будь по твоему, боярин, - вздыхает Федор.

Идет боярин в подпол, открывает английским ключом потайную дверь. За дверью – ступени. Скользко в ходу, сыро, а факел с собою брать нельзя – навредишь только. Долго спускается боярин, глубоко в землю проник ход. Уже и корни древесные из стен торчат, и где-то слышен ток подземных вод, а он все идет. Наконец, еще одна дверь.

— Боже, благослови, - говорит Карп Лукич и другим ключом эту дверь отворяет. Странный этот ключ, нездешний, да и купцы заморские, пожалуй, мастера не признают. Весь из себя этот ключ острый, зазубренный и хоть в печку положи – холодный.

За дверью - комнатка с земляными стенами. Зашел Карп Лукич, дверь затворил и ждет, пока тварь неведомая кровь почует. Тишина. Вдруг – шелест откуда-то из угла, словно полощется на ветру старая холстина.

— Ты, Лука? – звучит шепот. – Опять пришел? Давно тебя не было, ой давно. А я уже всю себя изгрызла, только косточки и остались. Жаль, огня ты не принес, не полюбуешься. Не любишь ты меня, Лука, что ли?

— Не люблю, - отвечает спокойно Карп Лукич.

— Шшш, - шепчет голос, - Не Лука это, не Лука. Сын?

— Сын.

— Сын, значит. С-с-сыночек. А с тятей что, дитятко?

— Умер.

— Жаль. Не успела я его кровушки поганой напиться, не успела, не успела. А скажи мне, дитятко, долго ли еще сидеть мне в земле сырой? Долго ли еще свои кости глодать?

— Сидеть ты будешь, пока род мой жив, - говорит Карп Лукич, – а может и поболе. Бог милостив, поставил нас оберегать людей от нечисти: кого железом жечь, а кого – заветным словом.

— С-слово… - в ответ шепот. – Проклятое слово… Но что же это я, боярин? Совсем забыла, старая, о манерах. Как звать-величать тебя, добрый молодец? При тебе ли меч твой кладенец?

— Не юродствуй. Звать меня Карп Лукич, а от тебя мне надобно то же, что и отцу в свое время. Цену я знаю.

— Месяц жизни, - смеется голос. – Месяц жизни! Раньше помрешь, Карп Лукич, а откинешься – думаешь, к Господу пойдешь за свои дела? Одесную от Вседержителя встанешь?

— Встану или нет, это дело не твое. Ты на вопрос отвечай: девка моя указала на черный камень – чей это камень и как сюда попал?

Тишина.

— Камень, - шелестит в темноте голос. – Да, непростой камешек тебе попался, боярин, не простой. Если бы он не отгорел уже, худо бы тебе пришлось.

— Отгорел?

— Как есть. Не будет от него больше ни пользы, ни вреда, он свое дело сделал. Небось уже и рассыпался. А вот что он с бабой несчастной сделал – это другое дело, веселое. Жизнь-то он из нее в обмен на сглаз высосал, а тело-то осталось. Страшное оно теперь, боярин, страшнее меня даже, и великая в нем тоска.

— Не болтай попусту, нечисть, и не такое слыхал. Кто порчу на парня навел?

— А сам не догадываешься? Чье проклятье всего сильнее? Материнское! Мать и навела. Не люба ей была невеста, ох, не люба. Вот и обратила она сына в волка, чтоб ее загрыз, из сердца вырвал. Если бы не ты, он наутро уже в человека бы перекинулся, да к матери вернулся. Так, одна девка погибла бы, а теперь и он мертвец, и мать его проклятие на себя приняла. Трое мертвых, боярин, а не лезь ты – был бы один.

— А камень откуда взялся?

— Наследный. Испокон веков от матери к дочери передавался. Доволен? Знаешь, чей дом палить? Теперь расплатишься? Надоело свои же кости глодать!

— Ешь, - отвечает Карп Лукич.

Довольное урчание в темноте.

— Сладко мне, боярин, ох и сладко же, - шепчет голос. – Много в тебе жизни. Приходи еще, привечу, обниму, приласкаю. Приходи.

Уходит боярин Карп Лукич, а на голове его седых волос прибавилось – немного, не видно почти, но от себя не спрячешь.

— Мать это его, - говорит он Федору, когда из подвала выходит. – Поганое дело, не ждал такого.

— Женщины, как пишет ангелический доктор Фома Аквинский, суть вероломство и обман, - отвечает Федор. – А с камнем что, Карп Лукич? Силен еще камень?

— Кончился. А вот что с бабой стало, не знаю.

— Что эта говорит? – спрашивает Федор и опасливо на подвальную дверь косится.

— Говорит, что страшнее, чем она, баба стала.

— Бедная Апрося! – вздыхает Федор.

Но делать нечего, надо собираться на дело. Скликает Федор народ – голос у него зычный, хоть сам ледащий – берет народ хворост, огниво и стекается к избе Апроси, матери жениха.

— Дома она? – спрашивает Карп Лукич у старосты.

— Дома, боярин, - отвечает староста. – Второй день не выходит. Стара стала бабка, чудит.

— А ничего странного не видел?

— Нет, батюшка, не довелось.

— Ладно, - приказывает Карп Лукич. – Погодим с костром. Игнашка, встань у окна. Ты, Федька, рядом со мной будь, ты слово помнишь. Рябая где?

— Убегла, - отвечает Федор.

— Привести.
Привели Марфушку. Такая же, как и всегда – грязная, растрепанная, со своей Смертынькой.

— Смотри, Марфушка, - ласково говорит Карп Лукич. – Смотри внимательно. Есть кто в избе?

Откинула Марфушка волосы, сорвала повязку, уставилась заросшим глазом в избу.

— Хо-одит! – заскулила, - Хо-одит! На четырех ногах!

— На четырех, говоришь? – задумался Карп Лукич. – Плохо дело, Федька – права была Тень.

— Жечь будем, Карп Лукич?

— Придется.

Обложили дом соломой, стал Карп Лукич искру высекать. Высекает и слова тайные шепчет. Тут по плечу его хлоп – староста.

— Батюшка, в окне мелькнуло!

— Апрося?

— Нет, не она! Другое что-то, страшное! Рук у него много. Народ пужается!

— Пусть ждут. Сейчас будет огонь. Игнашка, карауль окно. Если кинется – кнутом!

Замычал Игнашка. Тут и искра вышла, да непростая – загорелась от нее солома в один миг. И такой вой из дома раздался, что сердце режет. Ходуном изба в дыму заходила, но из избы никого – видать, крепко держало чудище боярское тайное слово. Говорили только потом в деревне, что видели в окне за бычьим пузырем неведомое чудовище, в которое Апрося обратилась – черное, многоголовое, с тысячью суставчиков. Но полыхнула изба в последний раз и рассыпалась на пылающие уголья.

Вздохнул Карп Лукич. Кончилось дело. Расступился народ, и пошел он к себе на подворье, а в спину ему глядели стар и млад. Со страхом глядели – тут скрывать нечего, но такая у человека была служба.

А вот и весь о ней сказ.